Чернильное удушье. Смола и гарь. Схватывают в ласковые материнские объятия, уносят прочь. Огневиски, да покрепче. Три стакана, звон галеона на грязной барной стойке, еще влажной от тряпки уборщицы. Рассвет пахнет бессонницей и тошнотворной головной болью. Он успевает протрезветь прежде, чем дойдет до дома. Протрезветь, и дать навалиться стыду на усталые плечи. Стыду за свой позор. Доспехи Белого рыцаря не стоят и ломаного сикля теперь - пыльные, искореженные, не сгодятся даже для музея - кому понравится смотреть на бесформенный кусок металла?
Брошены в углу, ловят стальным боком редкие солнечные лучи.
У них, должно быть, тоже есть свои воспоминания. Своя боль. Свое сожаление.
Эдгарово сожаление тянет его к земле. Непосильной каменной плитой жмет в груди. Тоска крадется, подобно зверю, ждет полуночи. Едва лишь скроется солнце, вонзает когти в сердце - так недалеко и умереть от потери крови. Через два часа - апогей. Вспышка и пустота. Легче лежать, оглушенным, контуженным после взрыва, не слышать криков. Не слышать никаких звуков, закрыть глаза. Но сны - не прогнать. Голова в голове - громче любого шума. Дюжине водопадов не смыть его усталости. Дюжине водопадов не смыть его проклятия.
Может, только слезы вдовы подходят для исцеления. Умойся, Эдгар.
Доркас, мятежная, мечущаяся. Еще сохранившая сквозь беспокойные дни, растянутые в недели, былую красоту и притягательность. Эдгар смотрит на нее пустыми белесыми глазами. Перед его взглядом могла бы умереть цивилизация - и он не сдвинулся бы с места - отражение проваливающихся под землю домов как нельзя лучше подходит для его зрачков. Она спрашивает, любит ли он ее. Эдгар спрашивает себя - способен ли он вообще любить?
То, что бьется меж лопаток загнанной канарейкой, тревожное, беспокойное - усыпить. Взмах крыльев ранит. Песня обрывается, истекает ядом по внутренностям. Усыпить. Еще не время. Со способностью чувствовать он - как разбуженный посреди ночи, с неотвратимым отчаянием понимает, что из этой реальности есть только один выход.
У него - целых два. Сон - и если повезет, в нем не будет рек крови, старых друзей и разорванных стягов войны. Если повезет - в нем будет что-то ласковое, что-то мирное, что-то, для чего он никогда не был создан. Пальцы ноют без дела, нет другого применения, кроме как держать стакан с огневиски.
Построить дом, вырастить дерево, воспитать сына. Эдгар не в силах сосчитать, сколько домов он сжег, и сколько гектаров леса загубил. Каждого убитого сына он помнит, как старого знакомого. Верно говорят - убитые всегда остаются с тобой. Тащатся, как вараны за раненой жертвой, ждут удобного случая. Таких - хоть отбавляй, но Эдгар - молодец, Эдгар не дается. В крови слишком много спирта, и завтра он снова опоздает на работу. Всем все равно. Все скользят по нему равнодушным взглядом, и не пытаются спросить о причинах. Сочувствующий шепот в углу - о, Боунс, потерял всех. бедняга, как же ему сейчас тяжело. Это читается в лицах. Каждому из обладателей этих угрюмых улыбок хочется выбить зубы. Он устал от сопереживаний. Он хочет, чтобы на него наорали - может, выдворили к чертям.
Прослонявшись без дела месяц, он, наверное, бы понял. Нет, не то, что надо прийти в чувство - это слишком глубоко, как заклинание на окаменевшей горгулье. Он был понял, что кое-что должен всем им - ради его спокойной жизни кто-то отдал свою собственную. Нужно радоваться жизни или создавать видимость.
И быть готовым к смерти в любую минуту.
От Карадока не осталось даже письма или талисмана на счастье. Он хранит в себе его прощальную легкую улыбку, беспечную и небрежную. Можно подумать - он смеялся. Только уголки губ болезненно подрагивали. И они стояли друг напротив друга, цеплялись взглядами, братья не по крови - по оружию, и каждый знал почему-то, что видит другого в последний, самый последний раз. Это ужасное чувство обыденного прощания с нестерпимой болью от сдерживаемого в горле крика - не вытравить, не загладить.
Он пришел через день. Через день, после того, как Фенвика нашли изувеченным. Его. Нашли. Можно подумать, что это все еще был он, а не бесформенная груда плоти и костей, которую они вдвоем собирали, как самый отвратительный на свете паззл, до утра. Он спрашивает - как ты, а Карадок хрипло, почти не раскрывая губ, отвечал, что в порядке, что он лучше всех. Плакал, прислонившись к стене. Боунс почел бы за честь раскроить себе череп булыжниками мостовой, только бы не слышать. Не видеть бледного, несчастного лица. Отгородиться от мира - только так спастись.
Скорее в воду. Холодную ванную. Плевать на воспаление легких. Плевать. Почему вода не уносит с собой эту ночь? Почему не освободит его от сетей страдания?
Руки Доркас вылавливают его, поят обжигающе горячим чаем. Она доверительно подныривает в его слабое, безразличное объятие, впитывает из него все измученное, все темное.
Так было раньше.
В какой-то момент пропадает желание бороться дальше. Идеалы и лозунги хороши лишь тогда, когда ты сыт, обут и одет. Хорошо не иметь ничего за спиной, хорошо не оборачиваться. Не иметь привязанностей. Не беспокоиться о подслушанных криках, не выслеживать мучительно в них знакомые нотки голоса. Хорошо никогда никого не любить.
Удовлетворения на суде он не испытал ровно никакого. Безразличие в ледяных глазах под стеклами очков. Если бы патронусы умели хранить от такого - он бы наколдовал себе парочку. Легких путей нет, а те, что есть - неисхожены, зарыты в крапиву. На ладонях - волдыри от ожогов и кровавые мозоли от веревки, узлы в которой он завязывал до рассвета. Почему нельзя закончить скорее? Зачем слушать безумный, обжигающе дерзкий хохот Селвина? Боунс мечтает вцепиться ему в глотку - по-маггловски, грубо. Выдрать трахею, разорвать голосовые связки. Стирать с лица чужую кровь, давая ей капать с ресниц. Дома Доркас - кусочек мозаики, она тоже была частью этого человека. Он не прикасается к ней несколько дней.
А потом открывает для себя огневиски.
От всего есть панацея, и она в нас самих. Достаточно только ее достать из грудной клетки собственными руками.
В размеренности будней - спасение. Тоталитарный режим знал, что делал, заставляя всех жить по одному расписанию. Впадаешь в детство без необходимости о чем-то заботиться. Встал, почистил зубы, ушел на работу. Ненавидел всех весь день. шел домой, да не дошел, завернул в бар. Пропил половину дневной зарплаты. Дом - чистая постель, дети и Доркас. Она избавляет его от необходимости видеть ее слезы. Нет в мире опаснее плачущей женщины. С ней - как с атомной бомбой, совершенно не знаешь, куда применить, хотя есть толк забросить оную в стан врагу. Его женщина обходится без истерик - так ему нравится думать. Боунс гордится ей. Не задумывается, в каком аморфном состоянии она плавает в его отсутствие. Нет, у нее, идеальной, только один изъян - она все еще его любит.
В доме шторы всегда закрыты. Его глаза отвыкли от дневного света, он - лишь насмешка, слабое проявление небесной добродетели. Все меньше думает о детях. Только укрыться с головой - и спать, просыпаясь от собственного крика в коконе измятой, мокрой от пота простыни. Крепко спит только от снотворного. Синтетический сон не несет в себя информации. Он такой же пустой, как его существование.
Протянет он еще так года два. Может, три. Может, даже отправит детей в Хогвартс. И сгинет в силках дома, и даже Доркас не захочет больше оживлять его своим присутствием. Может, так же, как он - замрет в неудобной позе в кресле, сожмется в комок, с глазами, красными от невыплаканных слез. Те слезы, что приходят после - самые горькие, самые соленые. Кислотой обжигают щеки, не приносят покоя.
Любит ли он? Любит, как может. Как только еще способен чувствовать. Будит в себе это уснувшее, человеческое, эмпатическое - задыхается от нежности и благодарности, чернеет от горя. Чувства смешиваются в нем, как течения в дальних морях. Погасить. не думать. Приступы любви он прячет. Она может подумать, что он - в порядке, что он - реабилитировался, что время невидимым бинтом затянуло все раны. А Эдгар все еще - кричит и бьет дверные стекла. Долго смывает с ладоней теплую кровь от порезов. Порезы зарастают шрамами, от них его ласки становятся только грубей - как будто и так была фора. С озлоблением от так быстро слетевшего с разума хмеля, Эдгар овладевает ей, как будто исполняет данное себе обещание. От разделенного тепла он становится мягче - ненадолго, но этого хватает, что его зверь совести успокоился на время, обвив хвостом засыпающую Доркас. Им не нужно говорить, чтобы она его понимала. В тишине больше смысла, чем в сотне слов.
Неловкость ему не идет. Замирает в дверных косяках, забывая, зачем шел в комнату. Останавливается. Задумывается, одурманенный, заторможенный. Не знает, как еще себя утомить, чтобы спать без сновидений, засыпая мгновенно и безболезненно. Он снова пришел слишком поздно, опоздал к ужину, дети давно легли спать. Или притворяются, что легли спать. "Дети". Минимум имен. Как можно меньше привязанностей.
И только одна, насмехаясь над всеми законами логики, все еще здесь. В клетке стен. Ждет его, беспокойная, пугливая. Его тень. Самая надежная из возможных. Каждый его крик в сторону Доркас - крохотный нож в больном сердце. Змеиный яд на языке.
Он стоит в дверях, смотрит на голую, тощую спину. Искривленную, согбенную. Смутно слышит сбивчивое дыхание от едва ли скрываемой истерики. Никаких слез, никогда больше. Раздражение закипает в нем колючим взрывом. Неужели нельзя оставить свои бабские заморочки при себе?
Раздражается и молчит. Выхода нет. Только если в окно.
Он - герой войны.
А сейчас мирное время.